Nothing goes as planned,
Everything will break.
People say goodbye.
In their own special way.
Ничто не идет по плану. План, идея, заготовка – вообще вещи крайне непостоянные, изменчивые, склонные то улучшаться, то с треском разваливаться, унося с собой в бездну надежды и мечты. Планы разочаровывают нас, заставляют горевать, если провал особенно обиден, и страдать, если он превращается в трагедию. Но, как бы там ни было, в любом случае даже на вариант полного краха при видимой, казалось бы, успешности предприятия, даже в момент потери, существует определенный набор эмоций и поведений, обладать которыми становиться прерогативой тех, кто уцелел. Но вот что делать той, кто и является этой самой потерей, той, кто так неосторожно шагнула за черту, облачаясь в саван героя-мученика? Как ей вести себя, что чувствовать, где быть и, главное, о чем думать, если принять во внимание тот факт, что душа ее почему-то не пожелала уходить, словно ожидая, надеясь на чудо, молясь беззвучно и невидимо для окружающий, но запредельно громко и суетливо для себя самой, бессмысленно пытаясь достучаться до закрытого наглухо неба. А ведь там, если верить, живут ангелы, настоящие, вполне реальные. Ровно настолько ощутимые, насколько и демоны, беснующиеся под ногами и мечтающие рвать всех, кто попадется в их жадные лапы. Ожидание, именно ожидание чего-то неясного, нечеткого и совершенно неизвестного пугало даже не столько самого человека, сколько его дух, душу, оказавшуюся за чертой видимого мира, совершенного растерянную, запутавшуюся и не осознающую, как могло произойти так, что все закончилось. Быстро. Неожиданно. Навсегда. Хотя, навсегда ли?
Последнее, что помнила Элизабет, были ярко красные всполохи где-то перед глазами, так близко, но в тоже время так далеко, голос Верджила, выкрикивающий ее имя в последний раз, и звук упавшего дробовика, такой тихий, но такой чужой для этого хаоса. В последнее мгновение, перед тем, как пелена застлала ее глаза, чувства девушки обострились, как у загнанного в угол зверя, она ощущала то, о чем раньше не подозревала: скорость, с которой кровь покидает тело, шум ее бега в ушах, отвратительную тяжесть замирающего сердца в груди; кажется, она даже слышала дыхание тех, кто еще стоял на ногах, но оно было таким быстрым, таким сбивчивым, словно это не легкие гнали воздух, а воздухозаборные меха огромной машины. У Лиз было не больше секунды на осознание всего этого, на все эти чувства, на все мысли, и этой секунды хватило с лихвой, чтобы понять и почувствовать конец, который раньше казался таким далеким, таким нескорым, таким чужим, как исчезающий под ребрами клинок. Последний вдох и тишина.
Элизабет казалось, что то, что произошло с ней в пожирающем себя и мир вокруг Лимбо именуется концом, бесповоротным, последним, после которого нет многоточия и предложения читателю додумать самому историю героя. Это должно было быть концом, потому что так говорили все, каждый, а потом эти все и каждый уходили за эту черту, испытывая свои слова на себе. Но почему-то девушка открыла глаза уже за той гранью, за которую не заходят живые. Открыла глаза, и поняла, что даже в их финальном аккорде что-то пошло не так, и какая-то из нот потерялась, отрезая кусок прощальной мелодии и выбрасывая ее в мир, в котором уже нет места для кого-то вроде ушедших навсегда.
Первые секунды после пробуждения, после повторного появления в мире живых, Элизабет не была не растеряна, не испугана, не удивлена. Она вообще не испытывала ничего, кроме тоски по чему-то, чего еще не осознала, и что вскоре должно было появиться на горизонте. Окидывая взглядом, который был, как будто, и не ее вовсе, а словно бы сочетал в себе способность видеть сразу многих и многих, так велико вдруг стало ее поле зрения, девушка поняла, что это тоже самое место, которое она видела перед тем, как закрыть глаза, казалось бы, навсегда. Только вот он было… Было больше похоже на будущий островок Рая среди погибающего – или наоборот возрождающегося – мира. Здесь кругом начинала виднеться зелень, такая яркая, что даже в ее родном мире не было таких насыщенных и приятных оттенков; здесь сновали люди, суетящиеся и превращающие хаос в сказку; здесь закладывался фундамент какого-то маленького сооружения, пока ее не имеющего ни формы, а являющегося лишь идеей в чьей-то голове. Это уже была не та площадка, на которой выли демоны, на которой рушился мир, планы и диктатура. Сейчас здесь был мир.
Осторожно ступая по заново выложенному асфальту и аккуратно минуя беспокоящихся о работе людей, Элизабет вдруг поняла, что не слышит собственных шагов, люди ее не видят, а ветер, что колыхал появившиеся кроны деревьев, не холодит ее лицо. Да, она была мертва и прекрасно это помнила, понимала и даже принимала, но страх, в первые минуты уступивший место пустоте, все-таки дал о себе знать, напомнил, что она просто человек, человек, любивший жизнь и не желавший с ней расставаться. И в этот момент к ней вернулись все ее чувства, все эмоции, способность мыслить не логикой, а сердцем; она снова стала Элизабет, той, что переступила порог нового мира, той, чтобы теперь никогда не вернется назад, домой. Стало страшно, больно, хотя девушка не чувствовала даже ветерка, захотелось найти ответы, почему, раз уж все так случилось, почему она теперь должна вот так бродить здесь, смотря, как мир восстает из пепла, словно феникс? Почему она должна смотреть на это перерождение, зная, что с ней такого не случится? Лиз, поддавшись панике внезапно обострившихся чувств, бросила вперед, туда, где она последний раз ощущала боль, туда, где упало ее тело, туда, где сейчас стояло молодое деревце, одно из тех, что образовывали словно маленькую аллею, и у которого суетился какой-то мужчина. Но тщетны были ее попытки отыскать ответ на мучавший ее вопрос, так же как бесплодны были все стремления хоть как-то обратить на себя внимание человека. Поздно, ей здесь не место.
Могла ли она плакать? Девушка этого не знала, не ведала, есть ли у духа слезы, если даже тела его бесплотно, но ей это было безразлично. Даже если слез и не было, даже если все это было самообманом, даже если облегчения это принести не могло, плечи Элизабет все равно начали содрогаться от беззвучного для живых рыдания, которое выворачивало ее душу наизнанку, все больше и больше повергая несчастную в пучину той безысходности, что вдруг камнем навалилась на ее хрупкую фигуру. Где сейчас отец, Верджил, Ребека? Что с ними? Живы или нет? Что ей теперь делать? Девушка словно превратилась в маленького потерявшегося в огромном мире ребенка, который стоит совершенно один и плачет, не в силах сделать что-либо еще, а мысли о тех, кто остался на стороне живых лишь подливали масла в огонь, убеждая ее в беспомощности и бессилии. Страх и одиночество, которых еще не испытывала Элизабет, захлестнули ее с головой, лишая возможности мыслить, рассуждать, осознавать. И на эти чувства у нее, кажется, была целая вечность, так что она не стала сопротивляться, а просто, найдя укромное местечко на этой же площади, забилась туда и с тоской взирала на суетящихся рабочих, которые куда-то очень торопились…
Так прошло три дня, за которые Элизабет узнала несколько важных вещей, что в равной мере как немного успокаивали ее, так и пугали еще больше: во-первых, Ребека и Верджил живы, они теперь построят этот мир заново, дадут ему надежду, жизнь, будущее, они не повторят ошибок никогда боле; во-вторых, об отце она ничего не услышала, кроме обрывочных фраз о том, что Букер герой, что она, в принципе, знала и так, и эта неизвестность ее беспокоила, больно колола в сердце неприятной иголочкой; в-третьих, это место, судя по рассказам рабочих, должно было стать место упокоения тех, кого эти люди считали героями, и вот тут она услышала о Букере… И как только она поняла, что не одна осталась на том пяточке земли, как только осознала, что ее отец тоже мертв, девушку охватил такой ужас, такая тоска, такое неверие, что всколыхнувшие в ней эмоции волнами выплеснулись наружу, сметая хорошее настроение окружающих и повергая их с непонятную меланхолию. Элизабет не могла поверить, что Букер, прошедший так много, так ловко управляющийся с оружием и, казалось бы, даже бессмертный, мог погибнуть. А ведь это была даже не его война… Поддавшись чувствам второй раз, Лиз заплакала от бессилия, опять не зная, может ли вообще плакать. Ей хотелось знать: а, может быть, отец тоже сейчас где-то, как она, мечется по миру и пытается понять, что же такое произошло. Она хотела было уже броситься вперед, искать его, не важно где, ведь времени у нее была целая бесконечность, как вдруг к импровизированному мемориалу начали подтягиваться люди, совершенно ей незнакомые, все в черном, но не в том неоново-холодном, а в траурном и тяжелом. Лиз не знала, почему они идут сюда, ведь никто из не был ей знаком. Потом на озелененную площадку осторожно внесли стеклянные капсулы, внутри которых покоились тела… ее и Букера. Холодные, спокойные, никогда боле неспособные что-либо почувствовать. Странное оцепенение следовало за траурной процессией по пятам, сковывая всех и вся, и даже деревья, казалось бы, замерли. А незнакомые люди все прибывали.
Однако, незнакомыми они были до поры до времени, пока в толпе она не увидела вдруг лицо Ребеки, грустной, скорбящей, но живой, что самое главное. Она шла спокойно, размеренно, но в то же время словно через силу, словно боялась где-то. Хотя бояться было чего – две стеклянных капсулы уже виднелись рядом со склепом, в котором скоро должны были остаться навсегда. А спустя секунду Элизабет, проследив за взглядом вампирши, увидела и Верджила, который смиренно ожидал начала и окончания прощальной проповеди, такой сухой, такой напоминающей речи колумбийских фанатиков, и от этого такой противной пока еще живому духу девушки. Не этого бы она хотела видеть на подобной церемонии. Хотя, если совсем честно, сейчас Лиз не хотела видеть ничего, совершенно ничего, хотела быть там, под стеклом, как бабочка, которую коллекционер бережно проткнул булавкой и положил в рамке на самом видном месте. Не в силах слушать речь священника, брюнетка – хотя имела ли она вообще сейчас какой-либо облик, или ей это только казалось? – еще раз оглянулась по сторонам, но отца так и не обнаружила, опуская плечи еще ниже, словно еще было куда.
Солнце катилось к горизонту, освещая небо, землю, зелень и людей безумно красивым оранжевым светом, какой бывает только в самые погожие летние дни, тихие, мирные, добрые и совершенно счастливые. И для этого мира этот день был именно таким – ведь это была его новая жизнь, закат оказался очередным облегченным выдохом перед тем, как сделать новый глубокий вдох и двинуться дальше; потеря двух людей не была для него трагедией, ведь за свою историю он оплакивал уже стольких, что и не счесть. В таком русле мысли Элизабет уносились все дальше, плавно скользя в закатных облаках, пока к кафедре не подошел Верджил, что сразу же, словно по старой памяти, превратило Комсток в глаза и уши. Она не хотела пропустить ни одного его слова, хотя смотреть на нефилима ей было ничуть не легче, чем на тело своего отца, а может даже и больнее, потому что Букера она еще могла встретить по эту сторону а вот произносящего сейчас речь Верджила – нет. Не могла и не хотела. Боялась, очень боялась. И опять машинально начала искать поддержки у Ребеки, что стояла совсем рядом.
Голос нефилима ровным саваном ложился на притихшие ряды скорбящих незнакомцев, и то, что он говорил, хоть и было похоже на проповедь, ею, тем не менее, являлось в последнюю очередь. Казалось, что молодой человек открывает собравшимся какую-то тайну, истину, то, что раньше было за гранью их понимания. Невольно заслушавшись, как это бывало сотни раз ранее, Элизабет стала побираться сквозь ряды слушающих туда, вперед, к кафедре, к Верджилу, не хотя покидая Ребеку, которая оставалась немного позади, все такая же молчаливая и даже не заметившая присутствия брюнетки.
Лиз поравнялась со стеклянными капсулами как раз в тот момент, когда голос нефилима стих, погружая в звенящую тишину весь маленький оазис, словно заставляя людей задуматься над тем, какова порою бывает судьба. Девушка посмотрела на Бекку, словно та обязательно должна была как-то отреагировать на слова Верджила, хотя, по сути, вампир ей вообще ничего не была должна, а после сделала еще пару невесомых шагов вперед, и как раз вовремя, чтобы услышать его «Прости», оброненное таким тоном, какого раньше она никогда не слышала от молодого человека. Это короткое слово было таким тихим, что его никто не должен был услышать, и таким печальным, что Элизабет просто не могла хотя бы не попытаться, вновь поддавшись отголоскам своих эмоций, как-то утешить нефилима, успокоить его. Она видела, что он винил себя. Он и Ребека. Оба. И для того, чтобы понять это, не нужно было быть семи пядей во лбу. Осторожно протянув руку, девушка хотела коснуться ладони проходящего мимо Верджила, но, как она и ожидала, это оказалось ей не под силу, и силуэт ее пальцев просто проскользил сквозь затянутую в перчатки ладонь.
- Прости, - эхом отозвалась она, с сожалением провожая удаляющуюся фигуру в ее любимом плаще и мысленно благодаря нефилима за то, что он выбрал именно это облачение для сегодняшнего дня. Хотелось продолжать свои попытки, пробовать еще раз, потом еще и еще, пока кто-нибудь, кто устроил эту пытку, не сжалится над ней, но все силы внезапно куда-то ушли, оставив Элизабет наедине с собой, разбитую, потерянную. Закрыв лицо ладонями, девушка простояла так с минуту, после чего, отняв ладони посмотрела поверх нестройной толпы собравшихся на противоположный ее конец, не веря своим глазам и увиденному ими. Там стоял Букер, такой же как она – изгнанный из этого мира, потерянный.
- Папа, - сорвалось с ее губ тихое слово, которого раньше она так боялась и к своему сожалению, успела произнести всего один раз, - Папа! – голос ее, неслышный всем вокруг, стал громче и увереннее, она сорвалась с места и, врезаясь сначала в Верджила и минуя его, словно дым, а потом точно так же пробегая сквозь всю собравшуюся толпу, подлетела к отцу.